– Что же, например?
– «Ласточки»…
Тут я снова не выдержал и тотчас угостил Майкова его же стихами. «Продекламировал», «с чувством», со слезой, как заправский любитель драматического искусства. Дома мои декламаторские способности – увы! – ценились высоко… Признаться, при последнем стихе: «О, если бы крылья и мне!» – я зачем-то каждый раз изо всех сил хлопал себя обеими руками по голове. На этот раз я невольно удержался от этого сильного жеста, но все же мне показалось, что после моего чтения Майков сделался менее разговорчив. Теперь-то я очень себе представляю, почему это случилось… Но тогда моя радость и гордость не омрачились ничем. Вскоре за Майковым пришли, его увезли. Он сказал мне «прощай» – и я больше его никогда не видел. Встреча эта меня глубоко взволновала, и я долго о ней никому не рассказывал. Это было торжественное и важное: первое знакомство с поэтом. Потом – скольких еще я знавал, и в том числе более замечательных, но, признаюсь, того чувства, как тридцать лет назад, – уже не было.
...К концу 1917 года мной овладела мысль, от которой я впоследствии отказался, но которая теперь вновь мне кажется правильной. Первоначальный инстинкт меня не обманул: я был вполне убежден, что при большевиках литературная деятельность невозможна. Решив перестать печататься и писать разве лишь для себя, я вознамерился поступить на советскую службу.
В январе 1918 года покойный мой брат, присяжный поверенный, предложил мне стать секретарем только что учрежденных третейских судов при Комиссариате труда Московской области. Я согласился.
Фабрики и заводы тогда еще не были национализированы. Третейские суды должны были разбирать тяжбы рабочих и служащих с предпринимателями. По каждому делу составлялся суд из трех лиц. Одного судью выбирал предприниматель, другого – рабочие. Эти судьи в свою очередь выбирали третьего, Суперарбитра, но выбор их был ограничен: они должны были избрать одного из уполномоченных комиссариатом. Уполномоченных таких было два: присяжный поверенный Алексей Николаевич Васильев и мой брат.
Как водится, судьи, выбранные рабочими и предпринимателями, в сущности, были их поверенными. Действительным судьей оказывался Суперарбитр, голос которого и решал тяжбу. Так как Суперарбитр принадлежал к составу комиссариата, то в конечном счете эти суды были правительственные, с назначенным от правительства судьей. Зачем нужно было придавать им видимость выборности и называть третейскими и зачем они были учреждены при Комиссариате труда, а не входили в состав комиссариата юстиции – это выяснится из дальнейшего.
Впервые придя на службу, я был поражен внешним видом учреждения. Впоследствии все к таким вещам привыкли, но поначалу зрелище мне показалось чудовищным. Комиссариат помещался где-то возле Ильинки (если не ошибаюсь – в Хрустальном переулке) в огромном, опустошенном здании, разумеется – нетопленом. Нижние этажи стояли почти пустые. То был ряд колоссальных зал с разбитыми окнами. Снег, врывавшийся в окна и заносимый на сапогах, оттаивал на полу, мешаясь с грязью. Кое-где устроены были переборки из свежих досок; образовались крошечные закутки с печурками, ворохами бумаг и пишущими машинками. В верхних этажах было уютнее. Но и тут снова – перегородки, пестреющие приколотыми, прикнопленными, приклеенными бумажками, с чернильными, карандашными (черными, красными, синими) и машинными надписями. Все это – инструкции, объявления, расписания, разъяснения, правила, циркуляры, декреты и прочее. Но, несмотря на инструкции, расписания и разъяснения, никто ничего не понимает: ни посетители, ни служащие. Правила противоречат друг другу, разъяснения ничего не разъясняют, и объявления ничего не делают явным. Неисчислимые отделы и канцелярии поминутно переезжают из этажа в этаж, выбрасывая из поломанных шкафов «чужие» дела и захватным порядком овладевая чернильницами. Где вчера было одно, там уже нынче другое, и отыскать вчерашнее невозможно. И вчерашний чиновник пропал, и должность его упразднили, и у кого вчера была ручка со ржавым пером – у того утащили ее, а новую негде взять: самому надо стащить у кого-нибудь. И бумаги, оставленные в столе, – глядишь, назавтра уехали со столом – неизвестно куда. Посетители пристают в коридорах, на лестницах:
– А где здесь, товарищ, комната № 84?
– А где мне, родимый, справочку получить насчет сына. На войне он…
– А что, господин товарищ, хлебные карточки здесь выдаются?
– Шапку вы тут не видели? Вот сейчас положил – и нету.
Мимо всего этого надо скорей пробежать в свою комнату. У нас, в отделе третейских судов, очень мало служащих, а потому есть некоторый порядок.
Обязанности мои: вести протоколы заседаний и составлять третейские записи. Первое – дело не хитрое. Но второе – мучительно.
Приходят ко мне представители сторон (само собой разумеется – всегда с опозданием: ждут друг друга часами). Я проверяю доверенности и мандаты. После этого надо составить такую бумагу: «Мы, такие-то, представители такого-то предпринимателя, и такие-то, представители таких-то рабочих и служащих, согласились разрешить наш спор путем третейского разбирательства при таком-то составе суда. Вопросы, подлежащие разрешению, заключаются в том-то и том-то. Решению суда обязуемся подчиниться безусловно за себя и за своих доверителей».
И вот начинается выяснение и формулировка вопросов, подлежащих решению. Поверенный предпринимателя – почти всегда адвокат. С ним легко. Но рабочие присылают наиболее «сознательных» товарищей. Эти прежде всего никак не хотят понять, что составление записи – еще не суд, а я не судья. Они спорят по существу, остановить их немыслимо. На то, что я не хочу их выслушивать, они негодуют. Когда раз двадцать, на все лады, объяснишь им, в чем дело, – начинается бесконечный спор о формулировке вопросов. «Сознательные» не понимают простейших редакций, которые предлагаю им я. Зато они требуют, чтобы вопросы ставились в их редакции, которую, кроме них, понять не сможет никто на свете. Наконец, иногда после нескольких «сеансов», после того, как рабочие по нескольку раз возвращаются к себе на завод за инструкциями своих доверителей – запись составлена и подписана. Представители «капитала» отдуваются и вытирают потные лбы. С облегчением вздыхаю и я, хотя предчувствую, что сейчас произойдет еще одно осложнение. И оно почти всякий раз происходит. После торжественной паузы, переглянувшись с товарищами, кто-нибудь из рабочих выступает вперед и заявляет мне веско, медленно: