«Вы угнетаете М. и бьете ее. Я люблю ее. Я Вас вызываю. Как оружие, предлагаю рапиры. Сообщите подательнице сего, где и когда она может встретиться с Вашими секундантами. Мариэтта Шагинян».
Я сделал вид, что не удивился, но на всякий случай спросил:
– Это серьезно?
– Вполне.
Я не был знаком с Шагинян, знал только ее в лицо. Тогда, в 1907 году, это была черненькая барышня, усердная посетительница концертов, лекций и прочего. Говорили – пишет стихи. С М., о которой шла речь в письме, Шагинян тоже не была знакома, только донимала ее экстатическими письмами, объяснениями в любви, заявлениями о готовности «защищать до последней капли крови», в чем, разумеется, М. не имела ни малейшей надобности.
Я спрятал письмо в карман и сказал секундантше:
– Передайте г-же Шагинян, что я с барышнями не дерусь.
Месяца через три швейцар мне вручил букетик фиалок:
– Занесла барышня, чернявенькая, глухая, велела вам передать, а фамилии не сказала.
Так мы помирились, а знакомы все не были. Еще через несколько месяцев познакомились. Потом подружились.
Мне нравилась Мариэтта. Это, можно сказать, была ходячая восемнадцатилетняя путаница из бесчисленных идей, из всевозможнейших «измов» и «анств», которые она схватывала на лету и усваивала стремительно, чтобы стремительно же отбросить. Кроме того, она писала стихи, изучала теорию музыки и занималась фехтованием, а также, кажется, математикой. В идеях, теориях, школах, науках и направлениях она разбиралась плохо, но всегда была чем-нибудь обуреваема. Так же плохо разбиралась и в людях, в их отношениях, но имела доброе сердце и, размахивая картонным мечом, то и дело мчалась кого-нибудь защищать или поражать. И как-то всегда выходило так, что в конце концов она поражала добродетель и защищала злодея. Но все это делалось от чистого сердца и с наилучшими намерениями.
Неизменно пребывая в экстатическом состоянии человека, наконец-то обретшего истину, она столь же неизменно жалела меня, как пребывающего в безвыходных заблуждениях. Качала головой, приговаривала:
– Ах, бедный Владя! Что мне с вами делать?
– Спасибо вам, Мариэтта, но я вовсе не погибаю.
– Нет, вы погибаете. Это очень печально, но это так.
Под конец я перестал спорить: понял, что нравится ей играть, будто я гибну, а она будто это видит, только помочь не может. Так это навсегда и осталось.
Она всегда была от кого-нибудь «без ума». Иногда это были люди, вовсе ей не знакомые, как, например, та М., из-за которой мы должны были драться на рапирах. В начале нашего знакомства кумиром был С. В. Потресов-Яблоновский.
– Это изумительный человек, Владя. Надо его знать, как я знаю.
– Я очень уважаю Сергея Викторовича…
– Нет, вы не можете его оценить. Молчите.
– Я…
– Прошу вас, молчите. Вы совершенно погибаете, бедный Владя. Что с вами делать?
Труднее всего приходилось мне, когда С. В. Яблоновского сменила З. Н. Гиппиус. Немедленно выяснилось, что я: 1) безнадежно темен в делах религии, 2) поставил своею целью искоренить христианство и, что всего хуже, 3) злоумышляю против З. Н. Гиппиус лично, так ее ненавижу. Никаких оправданий Мариэтта не слушала. И не успевал я раскрыть рот – Мариэтта уже обличает меня:
– Опомнитесь, Владя. Подумайте, что вас ждет. Как ужасно, что вы погибли!
Лишь после долгих уверений и покаянных вздохов моих, мне было позволено издали смотреть на коробочку с письмами З. Н. и на ее портрет.
Вдруг, кажется в конце 1909 года, Андрей Белый сменил З. Н. Гиппиус. Мариэтта не была или почти не была с ним знакома. Зато в зимние ночи, в шубе и в меховой шапочке, которую, кланяясь, снимала она по-мужски, с толщенной дубинкой в руках Мариэтта часами сиживала на тумбе в Никольском переулке, невдалеке от беловского подъезда.
– Представьте, вчера меня приняли за дворника!
Мне позволялось говорить о Белом, пока Мариэтта не познакомилась с ним. С этого дня оказалось, что между ними какие-то такие чрезвычайные отношения «о последнем», что всякое мое приближение к этой теме – кощунство. И опять: Владя, вы погибаете!
Безгранично было количество писем к Белому. Непроницаема была тайна их разговоров. Я бывал у Белого, он у меня. Но Мариэтта пуще всего на свете боялась, как бы я с ним не встретился у нее. Нас она принимала порознь, все, что касалось Белого, было окружено мраком и шепотом.
Это был вообще почему-то период тайн. Мариэтта снимала комнату в каком-то огромном, зловещем, полуразрушенном особняке, в глубине церковного двора. К. ней надо было проходить какими-то кухнями, залами, закоулками, в которых, вероятно, летали летучие мыши. Крыс, во всяком случае, были целые полчища. Старая, грязная, черная, бородатая женщина, цыганка, армянка или еврейка, вечно пьяная, была квартирной хозяйкой. Однажды я постучал в дверь к Мариэтте. Она высунула голову:
– Это вы? Сейчас нельзя. Подождите. Пойдите по коридору, вторая дверь налево. Это чулан. Там темно. Против двери сундук. Сядьте на него и не шевелитесь, а то что-нибудь опрокинете. Я вас позову.
Ощупью нашел дверь, вошел. На сундуке смутно виден какой-то тюк, вероятно – узел с одеждой. Я взобрался на него и сижу. Темно. Вдруг подо мною зашевелилось, и женский пропойный бас произнес:
– Кто там на минэ сидит?
Рекомендоваться в подобных случаях нет никакого смысла. Но я растерялся, посмотрел на свое студенческое пальто и, не слезая с дамы, ответил обще:
– Студент.
Мариэтта пришла за мной. Я рассказал ей о приключении. Она сделала печальное лицо:
– Все это ничуть не смешно. Вы погибли, Владя. Но хуже всего, что Боря (Андрей Белый) тоже погиб. А для вас я устрою елочку.